«Я сожру…»
Ахкеймион поднял дрожащую руку, прикрываясь от солнца, чтобы увидеть лицо Воина-Пророка.
— Бог лишь испытывает, — говорил Келлхус, — но не разрушает.
— Ты сказал, «некоторые», — сумел сказать наконец Ахкеймион. — А что с остальными?
Краем глаза он видел, что лицо твари собралось, как сжатый кулак.
— Они подобны тебе, Акка. Они предадутся не Богу, а себе подобным. Мужчине. Женщине. Когда один предает себя другому, не нужно оберегать гордость. Это выше закона, здесь нет догмата. А страх разрушения есть всегда, даже если в него и не веришь по-настоящему. Любящие ранят друг друга, унижают и бесчестят, но никогда не испытывают, Акка. Если они по-настоящему любят друг друга.
Тварь билась в цепях, словно зажатая в незримом гневном кулаке. Внезапно пчелы зажужжали над левой стороной его черепа.
— Зачем ты мне это рассказываешь?
— Потому что ты цепляешься за надежду, будто она испытывает тебя… — На одно безумное мгновение ему показалось, что на него огромными испытующими глазами смотрит Инрау или юный Пройас — Но это не так.
Ахкеймион ошеломленно заморгал глазами.
— Так, значит, вот что ты хочешь сказать? Она убивает меня? Ты убиваешь меня?
Тварь издавала какие-то хрюкающие звуки, словно совокуплялась. Железо скрежетало и звенело.
— Я говорю, что она все еще тебя любит. А я просто взял то, что мне дали.
— Так верни! — рявкнул Ахкеймион. Его трясло. Дыхание разрывало ему горло.
— Ты забыл, Акка. Любовь — как сон. Любовь не добудешь силой.
Это были его собственные слова. Он сказал их в ту самую ночь, когда они впервые сидели у костра вместе с Келлхусом и Серве под стенами Момемна. На Ахкеймиона тут же обрушился восторг той ночи — ощущение, что он обрел нечто ужасающее и неотвратимое. И глаза, похожие на лучистые драгоценные камни, втоптанные в грязь мира, смотрели на него поверх языков пламени — те же глаза, что взирали на него сейчас… Но сейчас их разделял иной огонь.
Тварь взвыла.
— Было время, когда ты блуждал, — продолжал Келлхус. В его голосе таились отзвуки грозы. — Было время, когда ты думал: нет смысла, есть одна любовь. Нет мира, есть…
И Ахкеймион услышал свой шепот:
— Только она…
Эсменет. Блудница из Сумны.
Даже сейчас его взор горел убийством. Он опускал веки и снова видел их вместе: глаза Эсменет распахнуты от блаженства, рот открыт, спина выгнута, кожа блестит от пота… Стоит сказать слово, и все будет кончено. Стоит начать Напев — и мир сгорит. Ахкеймион это знал.
— Ни я, ни Эсменет не можем освободить тебя от страданий, Акка. Ты сам разрушаешь себя.
Эти обезоруживающие глаза! Что-то внутри Ахкеймиона сжималось под его взглядом, заставляло сдаться. Он не должен смотреть!
— О чем ты говоришь! — вскричал Ахкеймион.
Келлхус стал тенью под рассеченным ветвями солнцем. Потом он повернулся к твари, корчившейся на дереве, и его лицо высветило солнце.
— Вот, Акка. — В его словах была пустота, словно они — пергамент, на котором Ахкеймион мог написать все, что угодно. — Вот твое испытание.
«Мы сдерем мясо с твоих костей! — выла тварь. — Твое мясо!»
— Ты, Друз Ахкеймион, — адепт Завета.
Когда Келлхус ушел, Ахкеймион, спотыкаясь, добрел до одного из дольменов и прислонился к нему спиной. Его вырвало на траву. Затем он побежал сквозь рощу цветущих деревьев, мимо стражи у портика. Он нашел какой-то дворик в колоннах, пустую нишу. Ни о чем не думая, он забился в тень между стеной и колонной. Он обхватил себя руками за плечи, подогнул колени, но чувство защищенности не приходило.
Нигде не спрячешься. Нигде не скроешься.
«Меня считали мертвым! Откуда же они знали?»
Ведь он пророк… Разве не так?
Как же он мог не знать? Как…
Ахкеймион рассмеялся, уставившись безумными глазами на темный геометрический узор на потолке. Он провел рукой по лбу, по волосам. Безликая тварь продолжала корчиться и выть где-то в отдалении.
— Год первый, — прошептал он.
Говорю вам, вина — лишь в глазах обвинителя. Такие люди знают, даже отрицая это, почему столь часто убийство служит им отпущением грехов. Истинное преступление касается не жертвы, а свидетеля.
Хататиан. Проповеди
Ранняя весна, 4112 год Бивня, Карасканд
Слуги и чиновники с воплями разбегались перед Найюром, который медленно шагал мимо них со своим заложником. Во дворце били тревогу, слышались крики, но никто из этих дураков не знал, что делать. Он спас их драгоценного пророка. Разве это не делало божественным и его самого? Он бы рассмеялся, если бы в его смехе не звенела сталь. Если бы они только знали!
Он остановился на пересечении выложенных мрамором коридоров и встряхнул девушку, схватив ее за глотку.
— Куда? — прорычал он.
Она всхлипывала и задыхалась, ее глаза, полные панического ужаса, смотрели вправо. Эта кианская рабыня, которую он похитил, больше беспокоилась о своей шкуре, чем о душе. Души заудуньяни уже отравлены.
Дунианским ядом.
— Двери! — хватая ртом воздух, крикнула девушка. — Там… Там!
Ее шея удобно умещалась в его руке, как шея кошки или маленькой собаки. Это напомнило Найюру странствия его прежней жизни, когда он душил тех, кого насиловал. Но эту рабыню он не хотел. Найюр ослабил хватку и глядел, как она, спотыкаясь, побежала назад, а затем упала с задранной юбкой на черный мраморный пол.
Из галереи за его спиной послышались крики. Он бросился к двери, которую указала девушка. Пинком распахнул ее.